Посвящается учителям страшной судьбы, жертвам политических репрессий.
Костёр догорал, в горячих углях допекалась картошка в мундирах. Вечер выдался уютным и тёплым. Ласковый ветерок мягко взъерошивал короткие вихры на головах мальчишек и девчонок, рассевшихся у костра полукругом. Напротив шумной весёлой братии, в плетёном кресле, восседал дед Филипп.
— Дедусь, ты в какой школе учился? — спросил чернявый мальчонка. — В центре станицы или у маслозавода?
Дед крякнул, длинной палкой поворошил угли в костре, чем оживил огонь, лизнувший острым языком пламени пространство, уходящее в небо, и, окинув присутствующих взглядом, ответил негромким скрипучим голосом:
— Я, Василёк, на Кубань только после войны перебрался. — Немного помолчал и добавил: — Сам-то я в школу ещё до войны ходил - сначала в начальную, потом в семилетку. Шибко учиться хотел. Тяга к знаниям была, кхе, кхе, огромадная. Да не успел десятилетку закончить! Война всё порушила!
— А где же ты раньше жил, дедусь?
— Ох, далече. Большие тыщи километров, — и, махнув в сторону рукой, съежился. — В холодной глухомани — маленькой сибирской деревушке.
— Расскажи! Расскажи! — хором загалдела ребятня.
—Э-хе-хе, ну что с вами, пострелятами, поделаешь. Только, чур, про школу и всё. Уговор — не перебивать меня. — Дед достал из кисета щепотку махорки, скрутил самокрутку, со вкусом раскурил и начал рассказ:
— Деревня наша называлась Лаптивка. Сплошь рубленые избы. Деревянные дома в Сибири строили всегда. Дерево было доступным материалом. Леса-то вокруг полно. Вот и возводили из брёвен даже заборы. Несмотря на простоту, были дома очень красивыми и тёплыми. Каждое утро, сбившись в стайки, тропкой, заросшей тёрном, бежали мы- ребятня в школу на край соседней деревни. Путь лежал всё больше полем и лесом к шумной бурливой реке, берег которой всегда, даже зимой, казался чёрным, и переходили её через широкую кладку — мосток такой деревянный, без перил. На другом берегу, метрах в десяти от моста, стояла старая каменная башня — невидаль в наших краях. Сказывали, что раньше она была часовней, а теперь пустовала, но не разрушалась. Бабка дружка моего, Пашки Петрова, говаривала, что строители в то время, когда она строилась, до революции ещё, раствор замешивали на яйцах куриных. Мы смеялись. В конце весны, накануне праздника, эту башню года три подряд, на моей детской памяти, белила зэчка-поселенка, хромоногая монашенка. Сломить пытались эту несчастную верующую, монашку-полукалеку : и в лагерь отправили, и голодом морили: вспоминать страшно, как с политическими обращались, а она веру свою так и не предала, не отказалась от неё. Всегда в чёрном, с кривыми заплатками, платке, покрытом до самых глаз, монашка, припадая на больную ногу, которая была короче другой, ловко орудовала самодельной макловицей и громко молилась. Слов молитвы мы не разбирали, они звучали на каком-то странном языке - вроде бы знакомом, а на самом деле непонятном. Дети подбегали поближе, и странная женщина, прекратив работать, начинала креститься, приговаривая: " Учитесь молиться! Ныне-то порода пошла безбожная, — и, утерев уголком платка слезящиеся глаза, добавляла, покачивая головой: — Какие лица светлёные! Какие дивные лица у этого, чудо-народа-а-а!" Однажды Пашкиного папашу — кузнеца деревенского, она попросила крестик «сработать к Успению Владычицы нашей». Чудно было слышать такие слова нам – не знавшим веры атеистам. Кузнец же с почтением к просьбе отнёсся и крестик ей нательный выковал. Мне Пашка, по большому секрету, рассказал об этом, предупредив, чтобы я помалкивал, не то отцу несдобровать.
Школа была деревянная и кособокая. Да какая, впрочем-то, школа, так — старая конюшня, наспех построенная ещё в 1921-м году. Лошадей не было, и определила власть Советская здание под учебное заведение. Учительница наша – зэчка, так называли тех, кто в лагере отбывал наказание, поговаривали, тоже из политических, такая худющая, что и смотреть-то на неё было страшно, в любую погоду встречала детвору во дворе. Молча провожала в неуютный, выбеленный грязной известью класс. Любили мы её совершенно немыслимой любовью, робели перед ней, щёки густо краской пунцовой заливая. Чудная она была, нелепая какая-то, скрытная, задумчивая , но такая загадочная и таинственная, как Шамаханская царица из сказки которую она нам в день знакомства рассказала. Одним словом, как любил повторять наш школьный сторож и истопник дед Курган,- "антилигенция!" Украдкой, припрятывая за тетради, выстроенные на кособоком учительском столе высокими стопками, мы клали ей ломтики хлеба и тоненькие кусочки сала. Редко чья-то мамка давала «вкусненькое». Мы и эти дары тихонечко подкладывали. Смешно звучит – вкусненькое. Всего лишь: яичко или картошенку, грибочек мочёный или комочек жмыха. Чихала да кашляла наша училка — так мы её между собой называли —дым в нос пускала, как паровоз. Курила беспрерывно, но…— тут дед поднял вверх палец и многозначительно оглядел своих слушателей: — Не на уроках! — потом скрутил ещё одну самокрутку, пустил в небо несколько колечек дыма и продолжил: — Все тетрадки стойко пахли махоркой. Впрочем, чаще они пахли настойкой от хвори сердечной. Болящей политической, как училке, срок отбывать разрешили при школе. Кто и почему - никто не знал, да и знать-то не хотели. Очень умной была басистая доходяга, так её меж собой деревенские кликали. Она ученикам часами наизусть читала стихи и поэмы, а уж книги какие пересказывала — дух захватывало! Стыдно было потом не выучить что-то из программы. Боялся народ: отпустят на волю политическую — детвору деревенскую учить станет некому. Вот только дождаться воли — ни доля была для неё, для учительницы-то нашей. Мда…— Дед замолчал, платок из кармана достал, промокнул глаза, плотно сомкнул веки и продолжил рассказ:
— Сгубили тонкую душу до бабьего века. В аккурат, в самом жарком месяце для Сибири, в июле, когда природа сурового края самыми яркими красками сияет, она и померла. Старухи шептались у гроба: " Молодка ещё, ей бы детишек родить да родить. Вона оно как судьба-то управила. И школа, похоть, тюрьмой быват". Пришла к гробу и хромая монашенка. Ни взглядом, ни оком не выдав боли своей и грусти, перекрестила подругу неспешно, букет цветов полевых в ноги положила и мягким своим певучим голосом сказала — никогда тех слов не забуду, и вы, пострелята, запомните:
"Нам, людям — простым имярекам — всей жизни проплакать мало о лучшей из всех человеков!"
Дед сидел с закрытыми глазами и молчал. По морщинистой, небритой щеке бежала слеза. Ребятишки, выкатывая из костра запечённую картошку, старались не очень шуметь, поглядывая на деда Филиппа с большим уважением и чистой детской любовью.
— А что такое бабий век? — шепнул на ухо старшему брату Василёк и тут же в ответ заполучил лёгкую оплеуху:
—У бабуси Наталки спросишь, уж она-то всё на свете знает. — и протянув младшенькому, очищенный от раскалённой кожуры клубень, прошептал: —Лопай картоху. Ишь какой любопытный. Много будешь знать – скоро состаришься!





Комментарии (12)